 Сошествие во
ад Начало XI в, монастырь Дафни, Афины, Греция
Вся сложность иконографии Воскресения связана с необходимостью показать, что
Христос — не только Воскресший, но и Воскреситель. Она говорит о том, — зачем
Бог пришел на землю и принял смерть.
На этой иконе дан момент перелома, мгновение встречи двух разнонаправленных,
но единых по цели действий: предельная точка Божественного нисхождения
оказывается начальной опорой человеческого восхождения. «Бог стал человеком,
чтобы человек стал богом» — такова золотая формула православного понимания
человека.
Эти (ранее закрытые) возможности преображения открываются для человека
стремительно — «во едином часе». «Пасха» и означает «переход», стремительное
избавление. В ветхозаветные времена пасхальным хлебом были опресноки —
безквасные хлебы, изготовленные наскоро из теста, которое некогда было даже
заквасить. Столь же стремительно свершается и освобождение человечества (уже
всего человечества, а не только еврейского народа) от рабства (уже не
египетскому фараону, но самой смерти и греху).
Главный смысл иконографии Воскресения — сотериологический. «Верно слово: если
мы с Ним умерли, то с Ним и оживем» (2 Тим. 2,11). «Как Христос воскрес из
мертвых славою Отца, так и нам ходить в обновленной жизни. Ибо если мы соединены
с Ним подобием смерти Его <в крещении>, то должны быть соединены и
подобием воскресения, зная то, что ветхий наш человек распят с Ним… дабы нам не
быть уже рабами греху» (Рим. 6,4-6).
Воскресение Христа — это дарованная нам победа. Или — победа Христа над нами.
Ведь мы сделали все, чтобы Жизнь не «жительствовала в нас»: вывели Христа за
пределы града своей души, своими грехами пригвоздили Его ко кресту, поставили
стражу у гробницы и запечатали ее печатью неверия и безлюбовности. И — вопреки
нам, но ради нас — Он все-таки воскрес.
Поэтому иконописец, задача которого — передать пасхальный опыт Церкви — не
может просто представить саму сценку исхождения Спасителя из гроба. Иконописцу
необходимо связать Воскресение Христа со спасением людей. Поэтому пасхальная
тематика и находит свое выражение именно в изображении сошествия во ад.
Распятый в пятницу и Воскресший в воскресение, Христос в субботу нисходит во
ад (Еф.4,8-9; Деян.2,31), чтобы вывести оттуда людей, освободить пленников.
Первое, что бросается в глаза в иконе сошествия, — это то, что в аду
находятся… святые. Люди в нимбах окружают Христа, сошедшего в преисподнюю и с
надеждой смотрят на Него.
До Пришествия Христова, до того, как Он соединил в Себе Бога и человека, для
нас был закрыт путь в Царство Небесное. С грехопадения первых людей в структуре
мироздания произошла подвижка, которая перервала животворящую связь людей и
Бога. Даже в смерти праведник не соединялся с Богом.
Состояние, в котором пребывала душа умерших, в древнееврейском языке
обозначается словом «Шеол» — безвидное место, сумеречное и без-образное место в
котором ничего не видно (Иов. 10,21-22). Это скорее состояние тяжкого и
бесцельного сна (Иов. 14,12), чем место каких-то конкретных мучений. Это
«царство теней», эта мнимость в своем мареве скрывали людей от Бога. Древнейшие
ветхозаветные книги не знают идеи посмертной награды, не ожидают рая.
В связи с этим в атеистической литературе встречается утверждение, что здесь
пролегает непроходимая пропасть между Ветхим и Новым Заветом: новозаветная
ориентация на бессмертие души не находит подтверждения в Ветхом Завете и
противоречит ему. Тем самым в очень существенном пункте единство Библии ставится
под сомнение. Да, Экклезиаст без всякой надежды вглядывается в пределы
человеческой жизни. Псалмопевец Давид с плачем размышляет о скоромимоходящести
человеческой жизни: «Человек яко трава, дни его яко цвет сельный, так оцвете,
яко дух пройдет в нем и не будет»… И Иов вопрошает, очевидно, не ожидая ответа:
«Когда умрет человек, то будет ли он опять жить?» (Иов.14.14).
Да, ветхозаветным людям не было ясно открыто наличие жизни и после жизни. Они
могли предчувствовать, жаждать этого — но явно им ничего не было сказано. Ведь
говорить, что за смертью их ждет жизнь в Боге, Царство Небесное, — значит
утешать их и обнадеживать, но ценой обмана. Ибо до Христа оно еще не могло
вобрать в себя мир, и никто из мира не мог вместить его в себя. Но и говорить
людям Ветхого Завета правду о Шеоле — значило провоцировать в них приступы
безысходного отчаяния или надрывного эпикурейства: «Станем есть и пить, ибо
завтра умрем!»
И вот пришло время, когда надежды, казалось бы обманутые, все же оправдались,
когда исполнилось пророчество Исаии: «На живущих в стране тени смертной свет
воссияет» (Ис. 9,2). Ад обманулся: он думал принять свою законную дань —
человека, смертного сына смертного отца, он приготовился встречать назаретского
плотника, Иисуса, Который обещал людям Новое Царство, а сейчас и Сам окажется во
власти древнего царства тьмы — но ад вдруг обнаруживает, что в него вошел не
просто человек, а — Бог. В обитель смерти вошла Жизнь, в средоточие тьмы — Отец
Света.
Впрочем, и смысл, и событийное настроение Пасхи нам не удастся передать
лучше, чем это сделал святитель Иоанн Златоуст: «Пусть никто не рыдает о своем
убожестве, ибо явилось общее Царство. Пусть никто не оплакивает грехов, ибо
воссияло прощение из гроба. Пусть никто не боится смерти, ибо освободила нас
Спасова смерть. Воскрес Христос и Жизнь пребывает. Воскрес Христос и мертвый ни
един во гробе!».
«Свой пришел к своим». Кто эти «свои»? Святые цари и пророки, праведники
Ветхого Израиля? Да! Но что говорит Златоуст? Разве говорит он: «Ни единого
иудея во гробе» (в духовном гробе, в Шеоле)? Нет, — вообще «мертвый ни
един».
Знали ли русские иконописцы, что древнейшие православные святые считали
«христианами до Христа» праведных язычников-философов? «Сократ и Гераклит и им
подобные, которые жили согласно с Логосом (Словом), суть христиане» (святой
Иустин Мученик). Все те, кто искал Единого Бога и во имя Его подавал своему
ближнему «хоть чашу холодной воды», чья совесть вела к служению Богу и добру,-
все они искали именно Христа (еще не зная Его имени) и были узнаны и признаны Им
как Его и спасены. Так считали древнейшие отцы Церкви, и даже во время, когда
язычество было еще сильно, они не боялись узнавать правду в ее формально
нехристианских облачениях — и воцерковлять ее. Нехристианские мыслители (если
они учили добру) почитались неправомочными обладателями не им принадлежащей
истины, а сама Истина почиталась Единой и предугадываемой всеми духовно ищущими
людьми. И потому — как Моисей приказал еврейскому народу во время пасхального
исхода забрать все золото из египетских домов (ибо оно было заработано евреями
за столетия их рабства), — так и христиане должны приносить в Церковь все
лучшее; все духовное золото, наработанное человечеством вне церковной ограды,
«под рабством закона».
Но еще и в «золотую осень» православного средневековья, может быть и
незнакомые с Иустином Мучеником, русские и молдавские иконописцы не стеснялись
на фресках соборов писать лики дохристианских философов. Может, и на иконах
Воскресения Христова они видели и писали не только ветхозаветных праведников, но
и всех, заслуживших блаженство «алчбой и жаждой правды». Ведь, как писал ап.
Павел, Бог «есть Спаситель всех человеков, а наипаче верных» (1 Тим. 4,10). Ведь
Бог «хочет, чтобы все люди спаслись и достигли познания истины» (1 Тим. 2,3-4).
Как само Пришествие в мир Слова означает суд, состоящий в том, что то, что было
от света, — приняло Свет, потянулось к Нему и просветлилось, а те, чьи дела были
злы, возненавидели Его (Ин. 3,19-21), — так не только в этическом, но и в
познавательном плане обретение полноты Истины необходимо «судит» все остальные
человеческие мнения. «Истинное Слово, когда Оно пришло, показало, что не все
мнения и не все учения хороши, но одни худы, а другие хороши» (святой Иустин
Мученик).
То, что казалось почти неразрешимым, равнодоказательным; что обладало,
казалось бы, одинаковым достоинством полуистины-полулжи — при свете Истины,
воссиявшей в сумерках безблагодатного богоискания, оказалось совсем не столь
равнозначным. Усталая релятивистская мудрость дохристианского мира оказалась
освещенной Солнцем Правды — Христом. И все сразу стало иным. <…>
То, что выдерживало сравнение со Светом, выявляло свое родство с Ним, —
соединялось с Ним, и принималось Церковью.
«Свет Христов просвещает всех». Может быть, именно это хотел сказать древний
иконописец, помещая на иконе Воскресения среди встречающих Спасителя людей не
только с нимбами, но и без них.
На первом плане иконы мы видим Адаму и Еву. Это первые люди, лишившие себя
богообщения, но они же дольше всего ждали его возобновления.
Рука Адама, за которую его держит Христос, бессильно обвисла: нет у человека
сил самому, без помощи Бога, вырваться из пропасти богоотчужденности и смерти.
«Бедный я человек! кто избавит меня от сего тела смерти?» (Рим. 7,24). Но другая
его рука решительно протянута ко Христу: Бог не может спасти человека без самого
человека. Благодать не насилует.
По другую сторону от Христа — Ева. Ее руки протянуты к Избавителю. Но —
значимая деталь — они скрыты под одеждой. Ее руки некогда совершили грех. Ими
она сорвала плод с древа познания добра и зла. В день падения Ева думала
получить причастие к Высшей Истине, не любя саму Истину, не любя Бога. Она
избрала магический путь: «вкусите и станете», подменив им трудную заповедь
«возделывания»… И вот теперь перед нею снова Истина, ставшая плотью, — Христос.
Вновь Причастие Ему способно спасти человека. Но теперь Ева знает, что к
Причастию нельзя приступать с самоуверенностью… Теперь понимает: все существо
человека должно пронзить «рассуждение», — к Кому дозволено ему причаститься…
И Ева не дерзает самочинно коснуться Христа. Но моля, ждет, когда Он
обратится к ней.
Прежде, в раю, одеждой людей была Божественная Слава. «Совлекшись» ее после
грехопадения, после попытки стяжать всю полноту этой Славы бесславно-техническим
путем, и явилась потребность в материальной одежде. Свет стал обличать
обнаженность людей от добрых дел — и от него потребовалась защита, ибо при этом
свете, ставшем теперь внешним для них и извне обличающим, «узнали они, что наги»
(Быт.3,7). Одежда служила тому же, чему позже станут служить города —
самоизоляции, ставшей, увы, необходимой (город — от «городить,
огораживать»).
То, что сейчас, в момент, изображенный на иконе, Ева вся, с головы до ног,
покрыта одеждой, — это еще и знак ее покаяния, понимание всецелой своей
отделенности от Бога (одежда дана людям после грехопадения). Но именно поэтому —
и спасена Ева. Спасена, — ибо покаялась.
Иконописец всегда, когда надо показать встречу человека и Бога, Вечного и
временного, стремится явить не только сам факт встречи, но и значение человека в
ней, его личное, выбирающее, верующее отношение к Встреченному. В данном случае
об этом говорят не только лик или жесты, но и одежды.
А поскольку тем самым вводится тема покаяния, икона в душе молящегося
совмещает Великую Субботу (когда было сошествие во ад) и Пасхальное воскресение.
Совмещает покаянные чувства завершающих дней Великого поста и всерастворяющую
радость Пасхи.
«На Страстной, среди предпраздничных хлопот, сугубо постились, говели… К
вечеру Великой Субботы дом наш светился предельной чистотой, как внутренней, так
и внешней, благостной и счастливой, тихо ждущей в своем благообразии великого
Христова праздника. И вот праздник наконец наступал, — ночью с субботы на
воскресенье в мире свершался некий дивный перелом, Христос побеждал смерть и
торжествовал над нею» (И. Бунин. Жизнь Арсеньева).
Воскресение Христово связано со спасением людей. Спасение человека — с его
Покаянием и обновлением. Так встречаются в Воскресении «усилья» человека и Бога.
Так решается судьба человека — та судьба, о которой вопрошал Бунин: «Бог ли
человек? Или «сын бога смерти»? На это ответил Сын Божий».
И вновь скажу: это не «мифология» или «теоретическое богословие». Что более
соответствует природе человека: христианское свидетельство о пасхальном чуде или
тяжеловесная рассудочность «научного атеизма» — легко опытным путем установить в
эти пасхальные дни. Вот если я скажу вам: «Христос воскресе!» — всколыхнется ли
ваше сердце ответным: «Воистину воскресе!» — или вы прикажете ему промолчать?..
А лучше — поверить сердцу!
диакон Андрей Кураев
|